Меню

Украинская посткоммунистическая трансформация

Большое спасибо всем, кто сюда пожаловал. Спасибо также организаторам и хозяевам этого помещения. Я так понимаю, что все присутствующие, раз уж сюда пришли, не устали от двух десятилетий так называемой трансформации. В любом случае, я допускаю, что вы собираетесь услышать нечто новое и более или менее оптимистическое. Я не гарантирую вам ни того, ни другого, но буду стараться, по крайней мере, структурировать известную информацию самым оптимальным образом и представлю в конце некое подобие света в конце тоннеля, хотя на самом деле это может быть просто прожектор встречного паровоза. Как заведено в таких случаях, я начну с короткого определения основных терминов, которыми буду оперировать и которые вынесены в заголовок моего доклада. Потом я попытаюсь коротко объяснить весь инструментарий, которым характеризирую посткоммунистические трансформации, и после этого уже возьмусь за основную часть своего доклада, то есть за анализ украинской трансформации, используя названный инструментарий и имея в виду широкий контекст посткоммунистических трансформаций не только в Украине, но и в посткоммунистическом мире в целом. Ключевой термин доклада, конечно, трансформации. Тут я сразу предупреждаю, что у меня трансформации являются соответствием английского transition. Это очень важно, так как в английском языке есть еще слово transformation, и для меня важно подчеркнуть, что речь идет именно о transition, а не о transformation, а разница между ними, часто бывающая несущественной, иногда очень важна. Тransition указывает на переход скорее внешний: от одной временной или пространственной точки к другой, от одного состояния к другому, но не обязательно обозначает более глубокие, существенные изменения, неявные в трансформации. Трансформация в большей мере характеризует то, что уже произошло, указывает на завершенные изменения. Transition – скорее процессуальная характеристика, она указывает на незавершенное движение, процесс, направленный в будущее. Это будущее может ничем – или почти ничем – не отличаться от прошлого, то есть transition может произойти, в принципе, безо всяких трансформаций. Или, чаще, может сопровождаться имитацией трансформации, и об этом я попробую рассказать подробнее в своем докладе. Словом, определенно упрощая, можно сказать, что и transition, и transformation описывают некоторые общественные изменения, но transition делает ударение на процессе, а transformation – на результате. В Украине, я подчеркиваю, некоторые авторы пытаются копировать слово transition, придумывая «транзицию», но мое филологическое ухо не воспринимает этого новояза, поэтому я все-таки буду говорить о трансформации, имея в виду прежде всего transition. Там, где не будет позволять язык, я буду употреблять также термины «переход» или «переходные процессы» в обозначение той же трансформации, которая в нашем случае является transition.

Это – во-первых. Второе – это прилагательное, стоящее при слове «трансформация». Думаю, тут ничего особо объяснять не нужно, я просто настаиваю на употреблении термина «посткоммунистический», а не «постсоциалистический», как это делают наши обществоведы брежневского разлива, так как, я считаю, никакого «социализма» в СССР не было, а была скорее разновидность государственного капитализма. В идеологическом плане эта система была, безусловно, коммунистической, поскольку навязывала обязательную для всех идеологию – коммунистическую, а в политическом плане выражала тоталитарную диктатуру одной – коммунистической – партии. Называя эту систему «социалистической», мы допускаем две ошибки. Во-первых, затираем принципиальное отличие этой системы от реального социализма, который более или менее успешно выстраивают социал-демократы без малейших претензий на реализацию коммунистической утопии. И, во-вторых, мы затираем самое главное в советском коммунизме – его тоталитарный характер, определяемый: а) диктатурой коммунистической партии; б) тотальным доминированием именно коммунистической идеологии. По этим самым причинам я хочу говорить о коммунистических странах, а не о «странах народной демократии», или, как кое-кто до сих пор пишет, «социалистическом лагере». Опять же, это опасная мистификация, так как там не было никаких «демократии» или «социализма», а была коммунистическая диктатура, навязанная и поддерживаемая в большей мере внешне тоталитарным Советским Союзом.

Еще два термина из заглавия моего доклада, надеюсь, тоже достаточно понятны – демократия и авторитаризм. А прилагательные к ним я объясню позже. Итак, демократия, если проще всего ее очертить, – это такой способ управления, в котором власть – по крайней мере, та власть, которая принимает самые значимые решения, – выбирается, или же назначается выбранными органами, то есть все органы власти в демократии формируются на основании свободных, конкурентных и всеобщих выборов. Каждый из трех перечисленных элементов чрезвычайно важен. Свободные выборы предполагают возможность агитации, объединения в партии, проведения митингов и собраний, распространения информации, одним словом, наличие всех надлежащих гарантированных конституцией гражданских свобод. Конкурентность предполагает наличие по крайней мере двух партий или кандидатов, соревнующихся за власть, а так же их более или менее одинаковый доступ к информационным, финансовым и другим ресурсам, в частности, равные возможности обжаловать процедуру в независимом судопроизводстве. Всеобщность предполагает равные права для всех взрослых граждан страны выбирать и быть избранными в органы власти, независимо от их пола, социального, имущественного, образовательного статуса, и т. д. Заметим, что большинство мировых демократий на протяжении целого ХІХ века, а многие и до середины ХХ-го, были эксклюзивными, то есть значительная часть взрослого населения не имела права голоса по имущественным или гендерным причинам, существовали образовательные цензы и тому подобное. Кроме того, стоит сделать еще одно замечание: демократия – это также строй, в котором нет альтернативной – формальной или неформальной – институции, которая является не выборной, но существенно влияет на решения выборных институций. Например, в Иране светская власть является выборной, но религиозная власть имеет во многих вопросах очень существенное влияние на светскую и часто оказывается куда более важной и влиятельной. Подобную роль играла и определенным образом играет сегодня армия в Турции. Я бы сказал, что и Советский Союз в последние годы был такой страной, где уже существовала электоральная демократия, но сохранялась конституционно закрепленная управляющая роль Коммунистической партии, которая имела решающий голос в очень существенных делах. Можно трактовать и сегодняшнюю Украину как электоральную демократию, где неформальной властью обладают олигархические кланы. Они не являются выборными, но решают часто намного больше, чем те органы, которые мы выбираем.

Что до авторитаризма, то он является как бы антонимом демократии: строй, при котором верховная власть осуществляется лицом или группой лиц без мандата избирателей (или независимо от такого мандата) на основании высшей избранности – сакрального или квазисакрального характера. Такая власть может быть наследственной – в этом случае ее легитимизирует традиция, а может быть узурпированной – в этом случае ее приходится легитимизировать харизмой: чувством личной миссии и особенных способностей, исключительностью ситуации, революционной целесообразностью, зовом души или сердца, духом истории, угадыванием народной воли и т. д.

Понятно, что идеальная демократия, как и абсолютный авторитаризм, является определенной абстракцией. Между этими двумя полюсами лежит огромный спектр разнообразных режимов, которые условно классифицируются как: 1) консолидированные либеральные демократии; 2) неконсолидированные демократии; 3) нелиберальные/электоральные демократии, называемые еще «амбивалентными режимами»; 4) конкурентные, или неконсолидированные авторитаризмы; 5) гегемонические, или консолидированные авторитаризмы и 6) закрытые диктаторские/авторитарные режимы. Я использовал тут классификацию Freedom House, неправительственной институции, которая вот уже почти сорок лет осуществляет мониторинг политических и гражданских свобод в мире и ежегодно составляет на основании экспертных оценок рейтинги всех стран по семибальной шкале.

Украина, как легко заметить, попадает в третью категорию во времена Кравчука и Ющенко и в четвертую при управлении Кучмы, с тенденцией перетягивания в пятую категорию в 2004-м году, что, собственно, и спровоцировало, как ответ, Оранжевую революцию. Россия при раннем Ельцине также принадлежала к третьей категории – нелиберальных демократий, с постепенным переходом к неконсолидированному авторитарному режиму (категория 4) при позднем Ельцине и консолидацией гегемонического авторитаризма при Путине.

Собственно, эта серая зона между неконсолидированной демократией и неконсолидированным авторитаризмом, в которой в определенное время колебались все посткоммунистические страны и в которой до сих пор пребывают некоторые, интересует меня более всего. Не только потому, что именно в этой зоне находится моя собственная страна, будущее которой интересует меня не только теоретически. Дело в том, что и в теоретическом плане эта зона выглядит самой интересной: тут открыты разные возможности, задействованы различнейшие факторы, подтверждаются и опровергаются разнообразные теории, будущее тут воистину непредсказуемо. И в этом смысле Украина, Грузия и Молдова существенно отличаются как от остальных советских республик, где утвердились консолидированные авторитарные режимы, так и от посткоммунистических стран Восточной Европы, где возникли или же основываются консолидированные демократии – под опекой ЕС, а кое-где и НАТО.

Все те переходные процессы, которые я сегодня опишу на примере Украины, принадлежат к так называемой транзитологии, которая в последние десятилетия превратилась в самостоятельную, по сути, отрасль политической науки. Ее зарождение можно условно датировать серединой 70-х годов, хотя, очевидно, внимание к переходным процессам существовало в научных работах и раньше. Интенсивная заинтересованность переходными процессами – переходом от диктатуры, от авторитарных режимов к демократическим – началась во второй половине 70-х годов, развилась и институализировалась в 80-х и получила новое дыхание в 90-е, после упадка коммунистической системы. Считается, что началом этой заинтересованности было падение авторитарных режимов в южной Европе и нескольких странах Северной Америки. В 1974-м году пала диктатура в Португалии, а вскоре – в Греции и Испании. Подобные процессы происходили и в некоторых других регионах мира, например, в Латинской Америке. Что, собственно, и дало основания говорить об определенной волне демократизации.

В 1991-м известный вам Сэмюэл Хантингтон (Samuel Huntington) опубликовал книгу под названием «Третья волна: демократизация в конце ХХ века» (The Third Wave: Democratization in the Late Twentieth Century). Тут, как и в следующей, более известной книге про «столкновение цивилизаций» (The Clash of Civilizations and the Remaking of World Order, 1996), Хантингтон много обобщает и упрощает – что характерно вообще для всех чересчур глобальных, масштабных моделей. Но таким образом он пытается показать, что отдельные события являются частью и выражением определенных глобальных и исторических тенденций. То, что началось в 1974-м году – падение диктатур в южной Европе, – он характеризует как «третью волну демократизации». Первые две волны он воссоздает, на мой взгляд, несколько искусственно. Первую из них он вообще растягивает почти на целое столетие, от 1826 года до Первой Мировой войны, что выглядит довольно странно, так как под волной мы понимаем процесс, который разворачивается в разных странах в более или менее сжатые временные сроки. Вторую волну он усматривает в демократизационных процессах после Второй Мировой войны, хотя в большинстве случаев речь шла лишь о восстановлении демократических режимов после нацистской оккупации. Собственно, только «третья волна» выглядит более или менее убедительно именно как «волна», как выразительная, сконцентрированная во времени мировая тенденция.

Хантингтон рассмотрел переход от авторитаризма к демократии за полтора десятилетия в 35 странах и попытался выяснить причины такой синхронной, почти одновременной трансформации. Он называет пять основных причин упадка авторитарных систем. Во-первых, должна была состояться определенная делегитимизация режимов, связанная с экономическим кризисом или военным поражением. (Хотя, в принципе, могут быть и другие факторы – как, скажем, кассетный скандал, который делегитимизировал режим Кучмы и на внутренней, и на международной арене). Во-вторых, Хантингтон вспоминает модернизационные факторы, то есть социально-экономический рост во многих странах, который привел к появлению среднего класса, к повышению культурно-образовательного уровня, более широкой и глубокой информированности, возрастанию нормативной ценности демократии, а потому и общественных ожиданий и требований, которые трансформировались в демократическое движение и антиавторитарное сопротивление. В-третьих, важную роль сыграла раскрутка демократии международным содружеством, то есть развитыми, прежде всего, западными странами, которые уже достигли определенного уровня либеральной демократии, а также международными неправительственными организациями. В-четвертых, Хантингтон говорит, что изменилась позиция церкви, прежде всего, католической, которая раньше или не вмешивалась в политические вопросы, или была преимущественно на стороне сильных, то есть власти. Вместо этого в 70-е годы католическая церковь, особенно в Латинской Америке, начинает занимать более активную социальную позицию, решительно встает на сторону продемократических сил. Ну, и в-пятых, он вспоминает такой интересный фактор, как эффект снежного кома – или принцип домино. То, что начинается в одной стране, как бы провоцирует акторов в других странах действовать по схожему сценарию, происходит своеобразная цепная реакция. Что-то вроде «цветных революций», о чем Хантингтон в 1992 году, понятное дело, не писал.

Вот так он описывает третью волну и те факторы, которые, вероятно, ее обусловили. Самым главным из них, конечно, является модернизация. А поскольку она характерна для целого мира, то можно предсказать, что демократические тенденции будут нарастать в мире по мере того, как он модернизируется, как люди получают больший доступ к информации, образованию. материальным благам, как растет этот самый средний класс. Так что прогноз на будущее тут может и должен быть оптимистическим. Тем более что события 1989-1991 годов как бы подтвердили эту тенденцию – когда почти три десятка посткоммунистических стран стали на путь демократизации. Или, по крайней мере, начали переход – transition. Кое-кто, как, например, Майкл Макфол (Michael McFaul), назвал это четвертой волной демократизации, имея в виду процессы, связанные не только с упадком коммунизма, но и, шире, с окончанием холодной войны. То есть четвертая волна касается не только демократизации в посткоммунистических странах, но и подобных процессов в целом мире, обусловленных тем, что вместе с окончанием холодновоенной конфронтации окончилось и чересчур снисходительное отношение главных, глобальных политических акторов к недемократическим режимам. Если раньше США и Советский Союз поддерживали разнообразных диктаторов только потому, что это были «свои» диктаторы, после 1991 года эта политика прекратилась. То есть она не прекратилась вовсе, так как мировые игроки и дальше имеют свои интересы и предпочтения, но она перестала быть настолько откровенной и циничной, как когда-то, именно потому, что окончилась «холодная война», и риторика о плохих парнях, которых нужно терпеть, потому что они все-таки наши, перестала быть легитимной. Такая политика осуществляется сегодня более скрытно, с разнообразными оговорками и ограничениями.

Итак, нарастание двух мощных волн демократизации должно было вызвать действительно очень оптимистические чувства, и оно в какой-то мере их вызвало, что ощущается и в упомянутой работе Хантингтона, и в не менее громком «Конце истории» Френсиса Фукуямы (Francis Fukuyama, The End of History and the Last Man, 1992), и во многих других триумфалистских текстах начала 90-х. Но отрезвление пришло достаточно скоро. Выяснилось, что падение диктатуры не обязательно приводит к появлению белой и пушистой демократии. Выяснилось, что для многих режимов, которые утвердились после падения коммунизма, собственно этот переход, transition, является естественной формой существования. Неизвестно, что это за переход, куда, зачем. Известно, однако, что никакой демократии в большинстве посткоммунистических стран не возникло. А вот что возникло – это действительно интересный вопрос, вокруг которого и политологи, и социологи уже второе десятилетие ломают копья.

В определенном смысле этапной для всех этих дискуссий можно считать статью Томаса Карозерса «Ревизия транзитологической парадигмы» (Thomas Carothers, Revising the Transition Paradigm), опубликованную в 2002 году в “Journal of Democracy”. Томас Карозерс – тот самый американский профессор, у которого украинский академик Литвин восемь лет тому назад украл статью, приняв ее за направленную против идеи гражданского общества и тем самым, видимо, искусившись на плагиат. На самом деле та статья была против определенных дискурсов о гражданском обществе. Так же и «Ревизия» Карозерса не направлена против демократии или демократизации, а лишь против некоторых демократизационных дискурсов, которые он называет «транзитологической парадигмой».

Речь идет, прежде всего, о своеобразной демократизационной индустрии, которая возникла в 90-х годах, благодаря правительственным и неправительственным грантам, в виде целой сети организаций, которые принялись способствовать процессам демократизации в разнообразнейших странах Азии, Африки, Латинской Америки, и, конечно же, Восточной Европы. Такая сеть, естественно, зависит от спонсоров, что нередко на практике означает необходимость составлять все более бодрые и эффектные отчеты о своей деятельности. Карозерс приводит абсолютно анекдотичные примеры, как некоторые африканские страны все глубже погружаются в хаос, в экономический кризис, в гражданскую войну, превращаются в диктатуры, в то время как по отчетам международных организаций страна такая-то продвигается путем реформ, в ней улучшается управление, происходят демократические выборы и так далее. Собственно становление кучмовского авторитаризма в Украине, как и ельцинско-путинского в России, сопровождалось подобным словесным витийством международных наблюдателей – о том, что выборы, хоть и не соответствуют демократическим стандартам, стали весомым шагом вперед по сравнению с предыдущими, еще более мошенническими.
Словом, пафос статьи Карозерса был вызван, прежде всего, несоответствием между теми формальными критериями, по которым оцениваются успехи демократизации в разных странах, и той реальностью, которая на самом деле в тех странах существует и ни в коей мере не указывает на какое-то улучшение состояния гражданских свобод, свободы печати, верховенства права или еще чего-то. Итак, Карозерс поставил под вопрос пять основных постулатов транзитологической парадигмы. Прежде всего, он сказал очень простую вещь – что падение диктатуры не обязательно ведет к демократии. Между диктатурой и демократией существует множество промежуточных станций, на которых авторитарные правители чувствуют себя довольно уютно и не нуждаются в особых изменениях. Т.е. transіtіon становится для них самодовлеющим и, как правило, сугубо риторическим процессом, который совсем не должен увенчаться какой-то реальной трансформацией. Во-вторых, Карозерс напомнил, что выборы совсем не обязательно являются признаком демократии. Вещь для каждого из нас, казалось бы, очевидная, а, тем не менее, для большинства людей западной культуры тяжело постижимая. Ну не мог Сталин быть таким кровожадным, как его изображают, так как советские избиратели ни за что бы его тогда не переизбрали! Отсюда происходит определенная демократизационная телеология: достаточно, дескать, провести выборы в Ираке или в Афганистане – и это уже ОК, огромный успех, страны стали на правильный путь. Карозерс решительно поставил под вопрос этот тезис относительно достаточности выборов для демократизации. И поставил под вопрос еще одну, весьма важную, транзитологическую догму – о том, что для успешной демократизации не нужно никаких предпосылок, no prerequіsіtes. На самом деле, сказал Карозерс, существует целый ряд структурных факторов и предпосылок, без которых невозможно осуществить демократизацию где бы то ни было, на основании самой лишь политической воли. Тезис вроде бы очевидный, но для его провозглашения нужна определенная интеллектуальная отвага, так как в политически корректной атмосфере как-то не выпадает говорить, что та или иная страна, тот или иной народ не созрели еще для демократизации, нет там для этого никаких предпосылок, прежде всего – правового государства. Четвертый пункт транзитологической парадигмы, ревизованной Карозерсом, касается последовательности трех этапов, за которыми будто бы осуществляется демократизация. Сперва, говорит теория, происходит определенная либерализация режима, потом – прорыв, обвал, взрыв, одним словом – радикальное изменение, breakthrough, и, в конце концов, третий этап – консолидация демократического устройства. Карозерс утверждает, что эти этапы совсем не обязательно должны идти в такой по- первого, но чаще всего – третьего. И именно поэтому демократизация на самом деле довольно редко увенчивается консолидированной демократией.
И самым главным мне представляется последний пункт транзитологической парадигмы, на который в нашей среде мало кто обращает внимание. В нем говорится о том, что для успешного перехода, для успешной transіtіon нужно функциональное государство. Транзитологическая парадигма априори предусматривает, что такое государство уже существует. Так было в Греции и Португалии, в Испании и Чили, на Тайване и в Южной Корее. Во всех этих странах существовало более или менее эффективное, функциональное государство, со всеми надлежащими учреждениями, которые надо было лишь демократизировать. Тем временем посткоммунистические страны столкнулись с проблемой дисфункциональных государств. В постсоветских, как и постюгославских республиках государство надлежало строить едва не с нуля, почти от фундамента. А это существенно отвлекает ресурсы, энергию, усилия от демократизационных проблем, так как приходится думать, прежде всего, о создании государства, причем, стоит заметить, авторитарный проект выглядит более привлекательным хотя бы потому, что проще. Демократическая система на самом деле довольно сложная. По сути, Карозерс артикулировал то, что другой автор – Тарас Кузьо (Taras Kuzіo), очертил как проблему четверного перехода (quadruple transіtіon). В статье 2001-го года в журнале «Polіtіcs» он писал, что посткоммунистические переходные процессы кардинально отличаются от того, что было в странах Южной Европы или Латинской Америки. Отличаются по многим показателям. Прежде всего, тем, что в Южной Европе и Южной Америке речь шла главным образом о единичном переходе – от диктатуры к демократии, о «всего лишь» создании демократических учреждений. Тем временем в посткоммунистических странах, в частности Центральной и Восточной Европы, речь шла о двойном переходе – о демократизации и маркетизации, т.е. создании свободного рынка, всех его учреждений, практически отсутствующих при коммунизме. Но некоторые посткоммунистические страны – вспомним пятый Карозерсов пункт – столкнулись с еще более сложной проблемой тройного перехода – им пришлось заняться не только, да и, скажем, не в первую очередь демократизацией или маркетизацией, а элементарным строительством государства. Это касается фактически всех стран, которые возникли на руинах бывших федераций – прежде всего, конечно, Советского Союза, в меньшей мере – Югославии, совсем незначительно – Чехословакии. И если вы взглянете одновременно на все посткоммунистические страны, то увидите, что наибольшие проблемы возникли именно там, где население едва ли не впервые в истории должно было взяться за строительство новых независимых государств, осуществлять тройной переход. Но и это еще не конец. Оказывается – на что, собственно, и обратил особое внимание Тарас Кузьо, – некоторые из этих стран осуществляют четверной переход. Т.е. решают не только проблемы демократизации, маркетизации и построения государства, но и проблему создания нации. Современной нации, народа. В разной мере с этой проблемой столкнулись и Украина, и Беларусь, и Молдова, и Македония, не говоря уже о республиках Средней Азии. Понятно, что потребность четверного перехода ставит страну в значительно более сложные условия, чем ситуация перехода двойного, как в Польше или Венгрии, или единичного, как в Испании или Португалии. Легко догадаться, какие аспекты четверного перехода оказываются для властных элит приоритетными, а до каких руки так и не доходят. Тем более, если к этим объективным проблемам прибавить еще и субъективные, прежде всего – естественное желание властных элит избежать политической и экономической конкуренции или, по крайней мере, минимизировать риски, связанные с возможной сменой власти.

Как следствие, большинство переходных стран, отойдя от диктатуры, не приближается к демократии, а оказывается в некой серой зоне, довольно комфортной для авторитарных правителей. Комфортной, так как они имеют возможность пользоваться преимуществами обеих систем, авторитарной и демократической. С одной стороны, сохраняя авторитаризм, они избегают реальной политической и экономической конкуренции, сводя к минимуму вероятность утратить власть посредством демократических выборов. А с другой стороны, имитируя демократию, они избегают санкций и политической изоляции в современном мире, где доминируют, по крайней мере, на нормативном уровне, либерально-демократические ценности. Эта комфортность, конечно же, требует определенных усилий и умения. Нельзя «переборщить» в сторону демократии, так как тогда можно проиграть «слишком честные» выборы, но и нельзя перегнуть в сторону авторитаризма, так как тогда можно натолкнуться на международные санкции или, еще хуже, на какую-нибудь оранжевую революцию.

Т.е. политика в серой зоне – это такое себе хождение по минному полю, где каждый неосторожный шаг – то ли в левую сторону, то ли в правую – может быть одинаково опасным. Нужно хорошее чувство маршрута, интуиция. А главное, необходимо владение ресурсом – административным, медийным, финансовым, юридическим, нужно уметь ловко манипулировать всеми этими ресурсами. Так как сила таких режимов не в насилии, хотя и оно им не чуждо, но скорее в порядке исключения. Главное – подкуп, шантаж, манипуляции. Это своеобразное know-how, и дается оно не сразу. Леонид Кравчук, как и его белорусский коллега Вячеслав Кебич, проиграл в свое время выборы совсем не потому, что был слишком искренним демократом. Он поиграл выборы, так как ни он сам, ни его команда не накопили достаточных ресурсов, а главное – умения ими пользоваться в условиях имитационной демократии. Его преемник Леонид Кучма овладел этим искусством с блеском и, правду говоря, если бы не фатальный для него кассетный скандал, мы имели бы дорогого Даниловича во главе государства еще пять, десять или пятнадцать лет – если не в роли президента, то в роли премьера с президентскими полномочиями.

Когда-то, припоминаю, Александр Рубцов, московский политолог, остроумно сравнил имитационную демократию с дырявым ведром, которое выглядит извне вполне нормальным, вот только донести в нем воду от колодца до дома – невозможно. Так же и с ельцинской, кучмовской, путинской или, скажем, назарбаевской демократией: на вид она будто и демократия, вот только главнейшей своей функции не выполняет – никакой возможности изменить власть демократическим путем избиратель не имеет. Конечно, как я уже говорил, имитация демократии – это тоже искусство. Авторитарная власть должна безошибочно угадать оптимальный размер дырочки в упомянутом ведре. Она должна быть достаточно большой, чтобы вся вода вытекла, т.е. чтобы ни одного шанса выиграть выборы оппозиции не осталось. Но вместе с тем она должна быть достаточно малой, чтобы не слишком бросаться в глаза чересчур придирчивым международным наблюдателям. Напомню, что статья Рубцова, опубликованная в «Московских новостях» в ноябре 1999-го года, называлась «Неототалитаризм» и воспринималась тогда как оруэлловская антиутопия, а не как реальный прогноз на ближайшее будущее для России, да и для Украины тоже.Я процитирую очень красивую цитату из Карозерса, где он пишет о том, что «наиболее распространенные сегодня модели политического развития переходных стран следует считать альтернативными направлениями, а не промежуточными станциями на пути к либеральной демократии. Шаткая середина между полнокровной демократией и откровенной диктатурой является сегодня самым типичным местом пребывания посткоммунистических стран и стран третьего мира. Большинство переходных стран не являются ни диктатурами, ни молодыми демократиями. Они принадлежат к политической «серой зоне». Они имеют атрибуты демократического политикума, в частности определенное, хотя ограниченное, политическое пространство для оппозиционных партий и независимого гражданского общества. При наличии регулярных выборов и демократических конституций, тем не менее, они страдают от серьезного дефицита демократии, в частности, когда речь идет о скверной репрезентации интересов граждан, слабом участии в политических процессах вне голосования, внеправовых действиях государственных служащих, сомнительных выборах, низком доверии к государственным учреждениям и их традиционной неэффективности».Серая зона, конечно, имеет свои оттенки. Томас Карозерс выделяет два основных синдрома, характерных для этой зоны. Он очерчивает их как feckless pluralіsm, т.е. вялый, беспомощный, дисфункциональный плюрализм, и domіnant power polіtіcs, т.е. политика доминантной власти, политический гегемонизм. Первый синдром он описывает следующим образом: «Страны, политическая жизнь которых отмечена дисфункциональным плюрализмом, имеют, как правило, значительный объем политических свобод, регулярные выборы, смену власти между действительно разными политическими группировками. Но, несмотря на эти положительные черты, демократия остается крайне неустойчивой и поверхностной. Политическая активность граждан, казалось бы, широкая во время выборов, практически не выходит за пределы голосования. Политические элиты изо всех основных партий повсеместно воспринимаются как коррумпированные, эгоцентричные и неэффективные. Изменение власти сводится к бесконечной передаче нерешенных проблем страны от одного беспомощного правительства к другому. Публика серьезно разочарована политикой и, даже оставаясь в принципе благосклонной к идеалам демократии, на практике крайне не удовлетворена политической жизнью своей страны. В общем, политика воспринимается как затхлое, коррумпированное, монополизированное элитами пространство, от которого всей стране не стоит ждать ничего хорошего и которое, соответственно, вызывает к себе минимальное уважение».Такой беспомощный плюрализм, по Карозерсу, наиболее распространен в Латинской Америке – регионе, где «большинство стран начали демократические преобразования с имеющимся уже разнообразием политических партий, но также с глубокой традицией крайне плохого функционирования государственных учреждений». В посткоммунистическом мире, продолжает он, признаки этого синдрома заметны в Албании, Боснии, Украине, Молдове, а отчасти и в Румынии и Болгарии.

В странах дисфункциональной демократии, объясняет Карозерс, «партии, которые воюют за власть, настолько преисполнены слепой ненависти друг к другу, что все их оппозиционные усилия направляются исключительно на то, чтобы любой ценой не позволить соперникам чего-либо достигнуть»; «политическое соревнование происходит между глубоко враждебными партиями, которые действуют, в сущности, как сети клиенталистского патронажа, без каких-либо попыток к самообновлению»; «власть переходит от одной недолговечной политической группировки к другой, во главе с харизматическим лидером, или к временным альянсам с невыразительной политической идентичностью, как в Гватемале или Украине». Несмотря на всяческие различия и нюансы, страны беспомощного плюрализма имеют важную общую черту: «весь политический класс, вроде бы плюралистический и конкурентный, абсолютно оторван от своих граждан, и вся его политическая жизнь – абсолютно пустое, бессодержательное занятие».

Другой политический синдром в «серой зоне» между консолидированной демократией и консолидированной диктатурой, по Томасу Карозерсу, – это политика доминантной власти: «Страны с этим синдромом имеют ограниченное, но все же реальное политическое пространство, определенную политическую состязательность между противоположными группами и, по крайней мере, главные институционные формы демократии. Тем не менее одна политическая группа – движение, партия, семья или отдельный лидер – доминируют в этой системе таким образом, что не оставляют практически никаких перспектив смены власти в обозримом будущем… Если при беспомощном плюрализме судопроизводство в значительной степени независимое, то при доминантной власти оно, как правило, целиком подконтрольное. И если при беспомощном плюрализме выборы являются преимущественно свободными и справедливыми, то при доминантной власти они преимущественно сомнительные, хотя и не целиком фальшивые, так как господствующая группа старается разыграть более или менее приличное избирательное шоу для международного сообщества… Как и в системах беспомощного плюрализма, граждане в системах доминантной власти разочарованы в политике и отчуждены от какого-либо существенного участия в политических процессах помимо голосования. Но поскольку здесь нет изменения власти, граждане менее склонны к позиции «да провалитесь вы все!», характерной для систем беспомощного плюрализма. Впрочем, государство и здесь остается слабым и дисфункциональным, хотя главным его бедствием является деградация бюрократии в застойных условиях фактически однопартийного правления, а не характерный для беспомощного плюрализма институционный беспорядок».

Карозерс утверждает, что политические системы, обозначенные синдромами беспомощного плюрализма или доминантной власти, могут быть довольно стабильными, вопреки своей кажущейся «переходности», – хотя и не настолько стабильными, как консолидированная демократия или, наоборот, консолидированный авторитаризм. В самом деле, система беспомощного плюрализма может достичь состояния своеобразного дисфункционального равновесия – «передачи власти между конкурентными элитами, полностью оторванными от граждан, но, тем не менее, согласными придерживаться общепринятых правил». Более стабильной может быть система доминантной власти – «с господствующей группой, способной держать оппозицию под контролем и вместе с тем допускать достаточную политическую открытость для снижения общественного давления». Ни одна система, однако, не является вечной. «Страны могут переходить от одной системы к другой, или же отходить от обеих в сторону либеральной демократии либо диктатуры».

Развитие Украины может быть хорошей иллюстрацией такого движения, точнее – колебания между беспомощным плюрализмом и политикой доминантной власти – с постепенным сползанием к консолидированному авторитаризму в последние годы Леонида Кучмы, восстановлением дисфункциональной демократии при Викторе Ющенко и выразительным проявлением авторитарных тенденций при Викторе Януковиче, с перспективой утверждения в Украине даже не конкурентного авторитаризма, а вполне гегемоничного – как в России и Беларуси. Я не знаю, есть ли выход из этого порочного круга, так как падение консолидированного авторитаризма, конечно, рано или поздно состоится, но в условиях принципиально неправового государства и отсутствия у нас соответствующих традиций, соответствующей культуры, мы получим снова беспомощный плюрализм, который неизбежно вызовет массовое разочарование и раздражение людей дисфункциональной демократией, вызовет очередную ностальгию по «сильной руке» и «порядку» и, соответственно, обеспечит опять возврат к политическому гегемонизму, который снова же будет раздражать людей своей неэффективностью и коррумпированностью, да еще и вдобавок ограничением гражданских свобод.

Одним словом, в поисках выхода мы ступаем на шаткие территории, где правит теория зависимости от пути (path-dependence theory) с ее непритязательной истиной: точка, к которой мы придем, во многом зависит от точки, из которой мы вышли. Наша сегодняшняя ситуация, а в большой мере и будущая, безусловно, зависит от культурно-исторических факторов – от нашей принадлежности к восточнохристианской, а не западнохристианской цивилизации, от не лучшего в политическом смысле наследства Золотой Орды, Византии, Московского царства, Российской империи, тоталитарного СССР. Частью такого наследства является патернализм и клиентализм, коллективистское сознание, преобладание вертикальных общественных связей над горизонтальными, низкое качество общественного капитала, то есть низкий уровень взаимодоверия, солидарности и готовности сотрудничать для достижения общих, общественно значимых целей. Политическую культуру, как и вообще культуру, невозможно изменить за год или даже десятилетие. Но изменять ее надо, если мы вообще хотим чего-то достичь, пусть и не скоро, если мы хотим вырваться из порочного круга, который затягивает нас прямиком в третий мир.

Здесь недостаточно политической воли, нужны новые институции, которые постепенно сформируют новую политическую культуру. Я понимаю, конечно, что институции сами являются продуктом определенной культуры. Больше того, я понимаю, что, перенесенные в другую среду, они подвергаются эрозии, деформации, они функционируют в России или Украине иначе, чем в Швеции или Великобритании. Но это означает лишь, что они нуждаются в приспособлении, осторожной модификации и адаптации. Здесь не обойтись без попыток и без ошибок, и без соответствующего корректирования. Кроме умения и терпеливости, действительно нужна еще и огромная политическая воля.

Чтобы объяснить важность, даже приоритетность институционных изменений (прежде всего в судопроизводстве и силовых структурах, но не только), я напомню вам, что Украина унаследовала институционную систему от СССР – и не особо ее за двадцать лет изменила. Советская система имела хитроумную конструкцию: она состояла словно из двух пластов – внешнего и внутреннего. Внешний пласт представляли формальные институции власти, которые на первый взгляд не отличались от аналогичных учреждений в любом демократическом государстве: парламенты, правительства, суды, органы местного самоуправления. К этому внешнему пласту принадлежали и негосударственные («общественные» как бы) организации вроде профсоюзов, творческих союзов и пр. Вместе с тем во внутреннем пласте сосредотачивалась реальная власть, и была она во многом теневой в том смысле, что ее деятельность регламентировалась скорее неписаными, чем писаными правилами и законами. Это была власть коммунистической партии; именно партия была реальным механизмом, который приводил в действие и контролировал всю ту систему, ну, и, конечно, те институции, которые были ей непосредственно подконтрольны, это, прежде всего, разумеется, армия, милиция и КГБ. Это была реальная власть, и заметьте, что эта реальная власть не была даже формально федерализованной. Федерализованными были лишь все внешние, формальные институции – министерства культуры, верховные рады и прочие потемкинские конструкции, которые не имели особого практического значения.

Во время перестройки, однако, состоялось ослабление, то есть ограничение теневой власти, реальной власти коммунистической партии, и тогда вдруг формальные, внешние учреждения начали приобретать все больший самостоятельный вес, играть собственную роль, становиться автономными, эмансипироваться от влияния и контроля коммунистической партии в меру того, как ослабевала ее роль, ведя, таким образом, и коммунистическую систему, и сам Советский Союз к распаду. Но важно и то, что все эти учреждения, созданные в свое время компартией, вовсе не предназначались для самостоятельного существования. Они были просто не способны функционировать без руководящей роли коммунистической партии. Т.е. они технически не приспособлены к такому функционированию. Нет ни законов, ни подзаконных актов, которые бы надлежащим образом регламентировали их самостоятельную деятельность. Нет четкого размежевания полномочий. Нет механизма решения конфликтов. Все это было ненужным, потому что существовала компартия, которая решала все эти проблемы. Формальные правила и процедуры не были нужными, так как существовал неформальный арбитр. Но арбитр исчез вместе с распадом СССР, а точнее – вместе с отменой 6-й статьи Конституции, которая гарантировала компартии руководящую роль, после чего и судьба компартии, и судьба СССР оказались предрешенными. Арбитр исчез, но остались институции – вроде бы независимые, самостоятельные и демократические, но без каких-либо механизмов сосуществования, взаимодействия, взаимодополнения, взаимоконтроля. Зато с огромным соблазном увеличения своих полномочий и, соответственно, подконтрольних ресурсов путем захвата чужих либо спорных, «ничейных» территорий. Система закономерно пошла вразнос. То, что появилось в начале 90-х годов и в России, и в Украине, собственно и было дисфункциональной демократией, которую более правильно было бы называть просто деградировавшим авторитаризмом. Эта система выглядит довольно плюралистически, но это вынужденный плюрализм, «плюрализм помимо воли» (pluralіsm by default), так как он обеспечивается не эффективными демократическими институциями и не уважительным отношением лидеров, да и всего общества к демократическим правилам игры, а всего лишь неспособностью основных игроков, недостатком силы и умения загрести всю кассу по принципу «сила ломает право», «победитель получает все», «цель оправдывает средства». Какое-то время украинские политики из-за собственной слабости, нехватки ресурсов и специфических навыков проявляли как бы толерантность к хаотической демократии и бессильному плюрализму, то есть были вынуждены их попросту терпеть.

Но постепенно они научились консолидировать свою авторитарную власть, притом, ловко имитируя демократическую риторику. Концентрация власти, как я уже говорил, нужна им для решения внутренних, личных проблем, а демократическая риторика – для решения проблем внешних, имиджевых. Демократия в современном мире стала нормативной ценностью. Редко какой политик отважится сегодня прямо сказать, что он поддерживает диктатуру, или что его правительство является авторитарным режимом. Таких политиков, если они не имеют запасов нефти, или газа, или еще чего-то, не пускают сегодня в европейские салоны, они не имеют надлежащей международной легитимности, и поэтому мимикрируют – овладевают искусством имитации. Это искусство приходит не сразу, постсоветские режимы должны были немного поучиться. Они должны были аккумулировать определенные ресурсы, т.е. осуществить мошенническую приватизацию. Они должны были научиться собирать налоги, покупать приверженцев, выстраивать клиенталистские структуры, манипулировать медиа. Они должны были овладеть всеми этими know-how.

Т.е. из двух возможных способов преодоления постсоветского институционного хаоса они избрали второй, более простой. Первый избрали прибалты, поляки, чехи, венгры. Они демонтировали старые структуры, прежде всего опаснейшие, способные, как Терминатор-2, к саморегенерации, – компартию и ее боевой отряд – спецслужбы. И создали вместе с тем новые учреждения, ввели новые процедуры, утвердили самое главное – реальное распределение власти и верховенство права. Но для этого гражданское общество должно было быть достаточно сильным и мобилизованным, чтобы полностью отодвинуть ancіen regіme – коммунистическую номенклатуру от власти, осуществить люстрацию и расчистить таким образом путь к кардинальной перестройке институционных структур и правил их функционирования. Второй путь избрали все остальные. Они заполнили институционный хаос, который возник вследствие исчезновения компартии как воистину «руководящей и напрявляющей» силы, более или менее эффективными ее суррогатами – то ли в виде неформальной «партии власти», иерархически замкнутой на президента и подконтрольные ему «государственные администрации», то ли в виде формализованных партий с националистическими или просто «государственническими» (этатистскими) идеологиями вместо коммунистической. Там, где гражданское общество было слабым или отсутствовало вовсе, как в Средней Азии, эта замена одного авторитаризма на другой состоялась быстро и безболезненно: коммунистические бонзы стали султанами, сохранив практически нетронутыми не только старые учреждения, а и сопутствующие им клиенталистские сети и иерархии. В европейских республиках бывшего СССР и на Балканах ни номенклатура не была достаточно сильной, чтобы сохранить монопольную власть, ни гражданское общество не было достаточно сильным и мобилизированным, чтобы ту номенклатуру полностью от власти отодвинуть и осуществить радикальные демократические реформы. Итак, на этих территориях установилось своеобразное двоевластие – компромиссное сосуществование двух одинаково сильных (точнее – одинаково слабых) соперников.

Это шаткое равновесие не могло, однако, быть продолжительным. Институционный хаос надо было как-то одолевать – или восстановлением авторитарного правления, к чему стремились посткоммунисты, или же кардинальным изменением учреждений и процедур, к чему менее четко и настойчиво стремились их демократические оппоненты. Посткоммунистическая элита наконец переиграла своих оппонентов, кооптировав одних как союзников или же «конструктивных» оппозиционеров и успешно маргинализировав других как оторванных от жизни романтиков или же опасных («деструктивных») радикалов. Дал о себе знать более богатый опыт, лучшая организованность, а главное – быстро и умело аккумулированные разнообразные ресурсы. Я говорю о бывших советских республиках – так как на Балканах шаткое равновесие нарушилось в другую сторону – во многом благодаря Западу, прежде всего Евросоюзу, хотя в случае экс-Югославии важную роль сыграло также вмешательство НАТО.

Дисфункциональная демократия в постсоветских республиках закончилась довольно скоро восстановлением авторитаризма: сперва, вследствие военных переворотов, в Азербайджане и Грузии, потом, вследствие вполне демократических выборов, в Беларуси и Украине, и наконец – в России и Молдове. Леонид Кучма, заменив в 1994-м на президентской должности Леонида Кравчука, довольно быстро сделал то, что никак не удавалось его предшественнику: остановил гиперинфляцию, наладил фискальную систему, укротил региональных баронов и крымских сепаратистов, одним словом – восстановил (более или менее) управляемость государством. Сделал он это, правда, не с помощью демократических институций и процедур, а скорее, наоборот – при помощи институциализованных определенным образом неформальных, фактически внеправовых, методов осуществления власти. Он создал так называемое шантажистское государство, blackmaіl state, как его называет Кийт Дарден (Keіth Darden). И оно оказалась по-своему довольно эффективным. Это государство построено на трех главных основаниях. Во-первых, это повсеместная коррупция. Шантажистское государство не только снисходительно к ней относится, но даже во многих случаях поощряет. Во-вторых, оно в то же время тщательно отслеживает всю эту коррупцию, собирает на каждого компромат при помощи контролирующих органов – милиции, службы безопасности и, главное, налоговой службы. И, в-третьих, государство применяет закон выборочным образом, соответственно политической целесообразности. В итоге, с одной стороны, существует повсеместная коррупция, а с другой – компромат едва ль не на каждого. Каждый гражданин, занимающийся бизнесом (или политикой, что в наших условиях почти одно и то же) оказывается фактически на крючке у власти. Против каждого нелояльного подданного может быть открыто уголовное дело. Именно уголовное, а не политическое. Хотя речь идет именно о политике, так как наказывают на самом деле не за коррупцию, а за нелояльность. Так было с Ходорковским, так было с Лазаренко. Собственно, наказывать никого уже и не нужно, нескольких показательных расправ достаточно, дабы все поняли, что их ожидает за ослушание.

Эта система по-своему эффективна, так как дает возможность авторитарным режимам расправляться с политическими оппонентами как с обычными уголовниками. И таким образом отбрасывать обвинения в политических репрессиях против инакомыслящих, против оппозиции. Упомянутый выше Кийт Дарден считает такую систему довольно стабильной. А все же есть, по крайней мере, четыре арены, на которых шантажистское государство, т.е. конкурентный авторитарный режим, который маскируется под демократию, может быть атакованным и если и не преодоленным, то все же подверженным серьезному испытанию именно вследствие определенной состязательности, конкурентности, сохраненной на этих аренах. Во-первых, это, конечно же, парламент, где присутствует какая-никакая оппозиция, а значит и альтернативное мнение по разнообразным вопросам, причем это мнение постоянно озвучивается публично на высшем государственном форуме. Во-вторых – это электоральная система, в которой выборы хотя и фальсифицируются и режиссируются, но, тем не менее, голоса все же реально подсчитываются (чего явным образом нет, например, в Беларуси), а значит и возможности для манипулирований ограниченные: если оппозиция наберет, скажем, не 55, а 75 процентов голосов, то никакие фальсификации режиму уже не помогут. В-третьих – это независимые масс-медиа. Конкурентные авторитарные режимы, разумеется, стараются их маргинализировать, запугать или перекупить, но все же терпят. И, в-четвертых – суды, которые хотя и не являются целиком независимыми, тем не менее, в системах вынужденного плюрализма они часто зависят от разных центров власти, формальной и неформальной. Т.е. они не являются элементом правового государства, так как такого государства нет. Но они являются элементом дисфункционального плюрализма в том смысле, что не монополизированы авторитарной властью до такой степени, чтобы оппозиция не могла при определенных обстоятельствах перекупить у них нужного решения – вопреки желанию и даже давлению власти.
Конкурентные авторитарные режимы обречены быть нестабильными уже в силу того, что допускают реальную политическую конкуренцию, имитируют демократию достаточно всерьез, чтобы оппозиция получила реальный, хотя и небольшой шанс при определенных обстоятельствах – с чрезвычайными усилиями, редчайшей сплоченностью и везением – выиграть демократические выборы по существующим правилам. Естественно, что все авторитарные правители стараются минимизировать риски, ограничить конкуренцию, консолидировать свои режимы. Украина не является исключением, но в Украине есть по крайней мере три фактора, которые этой консолидации существенно препятствуют.

Во-первых, властные элиты в Украине были, есть и, надеюсь, будут фрагментированы. В Украине много влиятельных кланов, которые, даст Бог, никогда не поделят всей территории и всех ресурсов, а значит, всегда будут соревноваться и уже этим будут обеспечивать хоть какой-то плюрализм. Региональные, языковые, культурные, этнические и религиозные разделы тоже вносят свою лепту в эту фрагментарность, а заодно и в вынужденный плюрализм. Этот фактор, правда, усложняет консолидацию не только авторитаризма, но и демократии, он в самом деле довольно амбивалентный. Но поскольку с победой Януковича о консолидации демократии, думаю, речь не идет, то можем считать пока что нашу разделенность и фрагментированость фактором позитивным.

Во-вторых, в Украине все-таки существует гражданское общество – возможно, еще весьма слабое и незрелое, но все же оно имеет определенный опыт, ресурсы и влияние, в чем мы, в конце концов, имели возможность убедиться во время Оранжевой революции.

И, в-третьих, существует определенный международный контекст, который не слишком благоприятен для консолидации авторитаризма в Украине. С одной стороны, как я уже упоминал, существует нормативная гегемония либеральной демократии в современном мире, а с другой стороны, Украина – в отличие от России, Китая, Саудовской Аравии – не имеет убедительных аргументов, чтобы добиться для себя статуса исключения из этой нормы. Пример Беларуси довольно показателен в этом смысле для украинских политиков. Ведь белорусский режим ничуть не авторитарнее казахского или азербайджанского, но к своему несчастью он расположен в Европе, где применяются несколько другие демократические стандарты, особенно к тем, кто не имеет нефти, газа и прочих важных ресурсов. Украина достаточно интегрирована в разные международные, в частности европейские организации, достаточно открыта для диффузии европейских идей и практик и, соответственно, – для их постепенного усвоения. Конечно, Украина так же открыта и для совсем других идей и практик, которые распространяются из России. Но это влияние, при всей его интенсивности и целенаправленности, едва ли сможет конкурировать с западным «мягким» влиянием – прежде всего из-за низкой цивилизационной привлекательности России сравнительно с Западом. Собственно, это косвенным образом признают не только украинские, но и российские элиты, которые, вопреки сугубо риторической антизападности, именно на Западе, а не в России, учат своих детей, лечатся и отдыхают, покупают недвижимость, сохраняют банковские капиталы и т.п.

То, что консолидация авторитаризма в Украине по российскому или белорусскому сценарию маловероятна, вовсе не означает, что донецкий клан, получив власть в Киеве, не будет стараться именно такой сценарий реализовать. Провинциальное мировоззрение может сыграть с Януковичем и его командой злую шутку, поскольку они, похоже, искренне верят, что тот мафиозно-тоталитарный способ правления, который они реализовали в Донбассе, можно успешно распространить на всю Украину. Это им, конечно, не удастся, но конфликт может быть очень даже серьезным.

И все же рано или поздно, думаю, Украина снова наткнется на свою главную проблему, которую не смогла решить ни при Кравчуке, ни при Ющенко: как трансформировать беспомощный плюрализм в консолидированную демократию. Лично для себя я нашел ответ на этот вопрос в книжке Роберта Патнэма «Становление демократии» (Robert Putnam, Makіng Democracy Work, 1993). Она посвящена не Украине, а Италии. Она старается выяснить – на основании большого социологического материала – почему те же учреждения, те же институционные реформы работают по-разному на севере Италии и на юге. Патнэм говорит о том, о чем я уже упоминал, – о социальном капитале, о политической культуре, о цивилизационном наследстве, о зависимости от пути. Он объясняет, что северная Италия более успешна, так как имела традиции республиканизма, самоуправления, она имела лучшие условия для формирования положительного социального капитала – взаимодоверия, солидарности, сотрудничества, чем Италия южная, которая исторически находилась во власти разных авторитарных режимов, более благоприятных для формирования мафиозного фамилизма и клиентализма.

Собственно, я не буду пересказывать книжку, которую просто советую всем прочитать, она есть и в украинском переводе. Я лишь перескажу красивый ответ самого Патнэма на отчаянный возглас итальянских коллег, которые, прочитав его исследование, воскликнули: «О, Боже! Это значит, ничего нельзя изменить?! Оказывается, мы обречены?!» На что Патнэм ответил, что зависимость от пути, от исторического наследства, от накопленного социального капитала совсем не означает жесткого детерминизма и фатальной обреченности. Она лишь очерчивает определенный коридор возможностей, который можно расширить или сузить, или даже целиком потерять. Это приблизительно как наши гены, которые накладывают на нас определенные ограничения, задают параметры, но отнюдь не определяют всей нашей жизни. Ваше наследие, сказал Патнэм, означает лишь, что вам надо больше усилий и времени, чем более счастливым странам и нациям, которые получили лучшее наследство, лучшие внешние и внутренние условия. Но если вы начнете движение к цели сегодня, то через 40, 50 или 100 лет вы ее достигнете. А если не начнете сегодня, то не достигнете никогда.

Благодарю за внимание.

Обсуждение лекции: перевод

Юлия Каденко: Спасибо большое, Николай Юрьевич. У нас традиционный первый вопрос от ведущих, возможно, их будет два, потому что хочу спросить я и Дмитрий Ицкович. Я поняла, что у Украины есть очень отдаленная надежда выйти из этой сумеречной зоны, хотя и непонятно, каким образом. И то явление, которое здесь назвали «Оранжевой революцией», ну, и во всем мире, является ли оно сигналом, знаком того, что возможен выход из сумеречной зоны? Поскольку это было признано и ощущалось украинцами как проявление народной воли помимо выборов, волеизъявления помимо выборов.

Микола Рябчук: Коллеги, я считаю, что Оранжевая революция, безусловно, была хорошим маркером, показателем того, что в Украине есть гражданское общество. Оно оказалось достаточно зрелым для того, чтобы восстать, чтобы возмутиться вопиющими нарушениями своих прав, и вместе с тем оказалось недостаточно зрелым, чтобы довести эту революцию до конца, чтобы проконтролировать те элиты, которые пришли к власти на волне Оранжевой революции. Уже в январе, в феврале была видна несостоятельность новых элит, и, тем не менее, общество не возмущалось, не давило на них должным образом, не побуждало к эффективным действиям. Так что в какой-то мере мы проиграли революцию все вместе, давно, еще в феврале-марте 2005 года. Во всяком случае, основание поражения было заложено еще тогда. Но вместе с тем революция была шансом, была сигналом, что все-таки есть общество, есть определенная энергия, есть возможности. В принципе, Украина была бы целиком…

Реплика из зала: Нормальной.

Микола Рябчук: Нормальной для своего региона, для Центрально-Восточной Европы, если бы не была разделена известным вам этно-региональным, языковым, культурным образом. Т.е., условно говоря, если бы в посторанжевой Украине вся борьба сводилась к противостоянию Ющенко и Тимошенко, то это было бы целиком нормальное для какой угодно посткоммунистической страны соревнование одного плохого политика с другим плохим политиком, приблизительно то, что мы видим в Румынии, где Бешеску соревновался с Илиеску, или в Словакии, где какой-нибудь Мечяр соревновался с Дзюриндой, или в Албании и так далее. Но в Украине, кроме, условно говоря, территории оранжевой, которая принадлежала к первой Речи Посполитой и за которую в основном соревнуются Ющенко и Тимошенко, есть еще огромное, условно говоря, Дикое поле, которое представляет совсем другую цивилизацию и совсем другую политическую культуру. Это приблизительно так, как если бы к сегодняшней Финляндии прицепить еще и Карельскую АССР, а заодно и Ленинградскую область. Противоборство финских политиков, хотя бы и лучших, приобрело бы тогда совсем другой смысл. А наши оранжевые политики, сами знаете, – и не финские, и не наилучшие. Т.е. в Украине есть третья, в значительной степени внешняя сила, которая существенным образом усложняет внутриукраинские проблемы.

Дмитрий Ицкович: Теодор Шанин замечательно определил, что такое развивающееся государство: развивающиеся государства – это государства, которые не развиваются. Есть такое ощущение, что после развала, разрыва той общности, которая была Советским Союзом, а эта общность была как какая-то общая территория. Остатки этой общности легли на свои ландшафты, этнические ландшафты, политические ландшафты, и довольно сильно и быстро к ним приросли. И мы это видим и по странам Балтии, в которых довольно быстро случилось с ними то, что случилось, они дальше живут. По странам Восточной Европы, которые довольно быстро стали тем, кем они стали, и живут дальше. У меня такое ощущение, что мы уже все стали тем, кем мы стали, и что если и есть какая-то третья сила, то она в нас, в том числе, и что трансформация и какое-то реально новое развитие может быть только в том случае, если опять изменится наша политическая география. Это вопрос.

Микола Рябчук: Вы знаете, я не верю, что наша политическая география изменится – к сожалению или к счастью, это можно по-разному оценивать. Может, и лучше было бы, если бы она изменилась, если бы Украина была немного меньше, – по крайней мере, иногда мне так кажется. Но мы живем в мире, который очень неблагосклонно смотрит на смену политической географии, особенно когда речь идет о больших телах вроде Украины. Вместе с тем я согласен с вами, что эта третья сила, или как бы ее еще назвать, находится в нас самих. В том смысле, что украинцы как нация еще до сих пор не эмансипировались, не выделились окончательно из мифического православно-восточнославянского сообщества, которое я сравниваю иногда с мусульманской уммой (ummah). В политическом плане этот миф является типичной «изобретенной традицией» (іnvented tradіtіon, по Гобсбауму), ее формирование можно четко проследить от конца XVІІ столетия. Т.е. идея «русского» (не российского) сообщества существовала и раньше, но это не было политическое сообщество, а скорее религиозное, как западноевропейское Pax Chrіstіana. Вместе с тем в XVІІІ в. происходит политизация этой средневековой идеи, ее своеобразная национализация, апроприация Российской империей, она становится центральным элементом имперского мифа о происхождении. И этот миф интернализируется, усваивается как часть собственной идентичности не только россиянами, т.е. московитами, но и украинцами и белорусами. Их эмансипация от этого мифа в ХІХ в. оказалась довольно сложной и, в сущности, не завершилась до сих пор – ни в Украине, ни в России. Т.е. ни украинцы, ни россияне еще до конца не оформились как модерные нации, они все еще в какой-то степени являются частями фиктивной, фальшиво политизированной средневековой «уммы», а это, соответственно, усложняет не только их взаимные отношения или взаимоотношения с другими странами (так как эта имперская «умма» в основе своей является антиокцидентальной, нативистской и часто ксенофобской), это усложняет еще и процессы модернизации этих стран.

Украина до сих пор не определилась со своей национальной, государственной, цивилизационной идентичностью, и это ее едва ль не самая большая проблема. Мы не знаем, намерена ли Украина развиваться по европейской модели – как другие государства Центрально-Восточной Европы. Или она все-таки склоняется к так называемой евразийской модели – вместе с Россией, Беларусью и Казахстаном. Мы не знаем, является ли для Украины определяющим цивилизационное наследство республиканской Речи Посполитой и конституционной Австро-Венгрии, или все-таки автократической России и тоталитарного СССР. В принципе, и Украина, и Беларусь, и Молдова, и Россия – это страны, где существуют довольно сильные прозападные меньшинства. Так же, как в Турции, где тоже есть очень сильное и влиятельное вестернизированное меньшинство. Но вместе с тем основная масса населения в этих странах – антизападная. Она имеет глубокий, нутряной антиоксидентализм, она не принимает всей той проклятой «немецкой учености» и, вообще, всего, что не вписываются в традиционную «умму». И это расщепляет, на мой взгляд, страну, тормозит любое ее развитие – хоть в одну сторону, хоть в другую. Украина не может интегрироваться в Европу, так как европейцы прекрасно видят, что эта страна, как и Турция, еще не решила проблемы своей европейской (или, наоборот, антиевропейской) идентичности, она и по сей день находится в ситуации своеобразной холодной гражданской войны. Но также не удается интегрировать Украину и в православно-восточнославянскую «умму», поскольку существует мощный проевропейский драйв, особенно на уровне интеллектуальных элит, на уровне просвещенной среды. Я понимаю, что эта расщепленность, эта шизофрения не может длиться вечно, эта проблема должна решиться каким-то образом – в одну сторону или другую, но, боюсь, это займет весьма много времени.

Борис Шавлов: Скажите, пожалуйста, не кажется ли вам, что если Украина таки определится однозначно со своей идентичностью, лет за 20 или 40, то это приведет к такому крену в сторону авторитаризма, что мы получим или западное, или восточно-православное, но безусловно авторитарное государство? И не следует ли нам, противникам авторитарного государства, возможно, искусственно поддерживать упомянутую разделенность страны?

Микола Рябчук: Большое спасибо. Я, в самом деле, не раз писал, что Украина обречена быть плюралистической и неавторитарной именно благодаря внутренним делениям. Так как либеральная часть общества является в Украине меньшинством. Но она всегда может иметь ситуационным союзником ту часть авторитарного большинства, которое не принимает именно даного вида авторитаризма – условно говоря, украинофильского или, наоборот, русофильского. С таким ситуационным союзником тяжело строить консолидированную либеральную демократию, но всегда можно сопротивляться консолидации того или другого авторитаризма. И я понимаю ваше опасение, что нарушение шаткого этноязыкового, культурного баланса в Украине при слабых демократических традициях и институциях может привести к националистическому авторитаризму – то ли украинскому (недаром нас пугают призраками Бандеры), то ли русо-советофильскому (как, например, в Беларуси). Искренне говоря, я не думаю, что нарушение равновесия в украинскую сторону приведет к «бандеризации». Скорее реализуется прибалтийский сценарий, только более инклюзивный хотя бы потому, что практически все русские в Украине знают украинский язык (и, наоборот, украинцы знают русский), ну, а проблема гражданства в Украине давно уже решена самым либеральным образом. Вместе с тем, нарушение равновесия в русскую сторону, которое мы, кстати, ныне наблюдаем, может быть куда более опасным. Так как советофильский авторитаризм имеет более глубокую традицию, более мощные коды, более мощную подпитку извне. Существует, в частности, модель авторитарной России, которая имеет привлекательные черты для определенной части населения, в то время как аналогичной модели авторитарной Европы сегодня не существует. И поэтому украинофильская часть населения, даже если она не принадлежит к убежденным либералам или демократам, должна все же volens-nolens, в силу своей задекларированной, декларативной европейскости, принять европейские правила игры. Приблизительно так, как это делает Румыния, или Болгария, или Албания. Я сомневаюсь, что эти общества являются более демократичными или либеральными, чем наше, но поскольку они делают европейский выбор, то хочешь-не-хочешь принимают и тамошние правила игры, двигаются в ту сторону. Они конструируют свою идентичность именно по европейской модели, которая предусматривает и либеральность, и демократию. Вместе с тем конструирование идентичности российско-советской предусматривает нечто совершенно противоположное. И потому все-таки я приверженец нарушения упомянутого равновесия, но в сочетании с утверждением либеральной демократии и правового государства. Я за то, чтобы украинская нация формировалась как политическая нация европейских украинцев и европейских (a не советских или советофильских) русских.

Андрей Шарафутдинов: Вопрос, который родился с началом вашего доклада, и, который собственно, навязывает его завершение. Вопрос заключается в том, что, собственно, так называемая диктатура пролетариата, в форме диктатуры коммунистической партии, совершила страшное преступление в соответствующих регионах, состоящее в полной потере государства, управляемости, собственно, теневой экономикой. Если западные развитые демократии не знают точно, какой объем теневой экономики, называя его от трех или от шести до тридцати процентов, то в украинском государстве и постсоветских государствах, парасоветские режимы не могут даже постигнуть объемов и восстановить управляемость политико-экономической ситуацией в государстве. Благодарю.
Микола Рябчук: Извините, но я не вижу особой связи между диктатурой пролетариата и теневой экономикой. Теневая экономика не зависит от диктатуры пролетариата, она возникает в очень разных контекстах в разных ситуациях, и я даже скажу такую крамольную вещь, что она не всегда является настолько уж вредной для экономического развития. В конце концов, мы знаем, что даже в Европейском союзе есть страны с очень высоким процентом теневой экономики, те же Греция или Италия, до Украины им, конечно, далеко, но все же.

Андрей Шарафутдинов: Ну, это еще приемлемо, а дальше?

Микола Рябчук: По этому поводу я напомню вам анекдот, который несколько недель назад рассказал в подобной лекции «Полит.ру» Aндрей Ланьков, – хороший, между прочим, доклад, можете посмотреть в Интернете. Он рассказал о визите африканского министра к южнокорейскому. Тот принял его в собственном, очень красивом доме, который вызвал у африканского гостя определенное удивление: откуда, дескать, такая роскошь при скромной государственной зарплате? На что кореец отворил окно и говорит: «Видишь, вон там – мост через реку?» «Вижу». «Так вот, 10% от контракта – мои». Через несколько лет кореец приехал к своему коллеге в Африку и тот принял его в еще более роскошном дворце. Теперь настала очередь корейского гостя испытывать удивление: откуда, дескать, такая роскошь в нищей стране? Хозяин подводит его к окну, показывает реку и говорит: «Видишь там мост?» «Нет, не вижу». «Вот то-то! Все 100% – мои!» Вот вам и разница между коррупцией в одних странах, где есть определенные правила игры, и других, где играют без правил. Кстати, в прошлом году в России, вопреки мировому кризису и спаду национальной экономики, количество миллиардеров удвоилось!

Бывший корреспондент парижской газеты «Русская мысль»: Вопрос связан с теми странами, которые вы немного затронули – Средней Азией и добавим сюда Монголию. Северная Корея и Китай, они несколько особые, не будем трогать. Не считаете ли вы, что у них несколько особый путь именно в силу их особого исторического развития, как при бывших коммунистах говорили, «прыжком из феодализма в социализм не перескочишь», и в капитализм, оказывается, тоже. Особенно последние события в Монголии это подтверждают, там опять небольшие заварушки… и так далее. Спасибо.

Микола Рябчук: В Монголии или в Киргизии?

Бывший корреспондент: В Киргизии само собой, а в Монголии – недавно.

Микола Рябчук: Вы знаете, существует большой соблазн говорить об особом пути, об уникальной национальной специфике, о суверенной демократии и подобных вещах, оправдывая этим некомпетентность элит, их коррумпированность, или даже откровенный бандитизм. Я этого очень опасаюсь, хотя, с другой стороны, я понимаю, что культурно-исторические обстоятельства (prerequіsіtes, по Карозерсу) имеют значение, политическая культура имеет значение, контекст имеет значение. И все же я считаю, что очень многое зависит от политической воли, от политических лидеров, от так называемых элит. Да и от воли, от мобилизованности самых обществ тоже. Т.е. нельзя никого оправдывать в преступной бездеятельности и некомпетентности только потому, что такая у нас, дескать, национальная специфика, такой у нас собственный путь. Специфика везде существует, но и от власти и самого населения тоже очень многое зависит. Коридор возможностей довольно широкий, и его можно использовать по-разному. Я упоминал Патнэма, который заканчивал свою книжку в 1992 году и, конечно, не знал еще, чем закончится трансформация в бывших советских республиках. Он лишь допускал, что «будущим Москвы скорее всего будет Палермо». Т.е., заметьте, он не говорил, что «непременно» будет Палермо, он лишь говорил «вероятно». Это означает, что в 1992-м Москва имела в самом деле большой шанс превратиться в мафиозную столицу, но имела и другой, значительно меньший шанс не превратиться. Это зависело от конкретных людей, от конкретных реформ – правовых, политических, экономических, от конкретных действий, от поведения, в конце концов, всего населения. Москва могла, но отнюдь не непременно должна была стать Палермо; она может, но вовсе не обязана бесконечно им оставаться. Т.е. я верю в историко-цивилизационную детерминированность, обусловленность многих вещей. Но я не исповедую детерминизма, не усматриваю в историко-цивилизационной обусловленности фатальной обреченности.

Бывший корреспондент: А как быть с известной цитатой «Восток – дело тонкое»?

Микола Рябчук: «Тонкое», я согласен, но и Запад тоже – «дело тонкое».

Елена, журналист: Хотела спросить, а в чем вообще критерий «лучшести» демократии от аворитаризма, ведь, мне кажется, что эта модель государственного устройства тоже достаточно утопична. Например, в великом сеятеле демократии, в Соединенных Штатах Америки, до недавнего времени существовала тюрьма Гуантанамо, где пленных, военнопленных пытали. Где этот критерий, почему демократия лучше, чем авторитаризм?

Микола Рябчук: На этот вопрос можно ответить классической цитатой из Черчилля, о том, что демократия – это очень плохое устройство, это просто ужасное устройство, но все другие – еще хуже. Демократия несовершенна, она имеет свои минусы, но ее преимущество в том, что вы имеете возможность об этом узнавать, имеете возможность обсуждать действия власти и реагировать на все ее злоупотребления. Гуантанамо – это все-таки исключение, и вдобавок рожденное ситуацией войны. Вместе с тем милицейская пытка, милицейский произвол в нашей стране – это повседневная норма, и не надо никакой войны и никакого Гуантанамо. Никто и не собирается здесь реагировать на произвол власть имущих, которые гребут взятки, крадут землю, насилуют конституцию, безнаказанно сбивают на улицах прохожих, да еще и назначают себе при том фантастические зарплаты и льготы. Я уже не говорю о России, где есть Чечня, на фоне которой Гуантанамо – просто Диснейленд. Но попробуйте об этом написать в России, попробуйте зацепить серьезные проблемы – и получите пулю, как Политковская, или полоний к чаю, как Литвиненко. Нормативная ценность либеральной демократии в том, что она обеспечивает наилучшие возможности для человеческого развития, полнее всего и эффективнее всего гарантирует гражданские свободы, оказывает содействие экономической эффективности. (Единственное пока что исключение из последнего правила – это Сингапур, но он является небольшим островным государством, которое функционирует скорее как корпорация). Т.е., пока что с точки зрения гуманистического развития, с точки зрения возможностей реализации человеком своего потенциала и удовлетворения нужд, либеральная демократия является наилучшей, самой оптимальной системой. Хотя, конечно, это не означает, что она не имеет своих проблем и недостатков.

Елена: Второй вопрос, а как Freedom House оценивает по семибальной шкале США?

Микола Рябчук: Я вас утешу: они не попадают в десятку самых демократичных и либеральных стран мира. Хотя бы потому, что во многих штатах сохранена смертная казнь. Есть и другие проблемы. Но они попадают в двадцатку. Т.е. Соединенные Штаты, безусловно, принадлежат к консолидированным демократиям, а все консолидированные демократии расположены на рейтинговой шкале между единичкой и двойкой.

Ольга Водливская: У меня три коротких вопроса. Во-первых, на ваш взгляд, что – беспомощный плюрализм или политика доминантной власти – создает более благоприятные условия для коррупции? Во-вторых, в какой мере внешнеполитические акторы влияют на процесс трансформации в Украине? И, в-третьих, как процесс трансформации в Украине связан с процессом глобализации?

Микола Рябчук: Конечно же, беспомощный плюрализм более благоприятен для коррупции, так как там больше свобод, в частности и для воровства, так как плюрализм этот по определению – беспомощный. Вместе с тем, политика доминантной власти – это приблизительно то, что видим сегодня в России, что было в Украине при Кучме и восстанавливается при Януковиче. Это политический гегемонизм, распространяющийся и на экономику. Он предусматривает наличие одного хозяина, который более или менее все контролирует. Там тоже есть коррупция, но, так сказать, контролируемая, есть централизованная власть, которая за коррупцией следит. Если вы помните записи Мельниченко, там есть роскошные разговоры кого-то, похожего на Кучму, с кем-то, похожим на Азарова. Они, в частности, упоминают фамилию Бакая, тогдашнего начальника «Укрнефтегаза». Оба страшно на Бакая обижены, но не потому, что он безбожно ворует, а потому, что не делится. Это был 1999 год, Бакай должен был дать на избирательную кампанию Кучмы сколько-то там миллионов, но большую часть якобы стырил. «Игорек, – пересказывает Кучме свой разговор с Бакаем Азаров, который был тогда главным сборщиком налогов Украины, – я за тебя свою жопу подставлять не буду. Ты сделал все тупо и глупо. Любой, даже самый неопытный инспектор, сразу все заметит. Уничтожь эти документы!..» Ну, и так далее и в таком же духе. Роскошные записи, я советую всем их время от времени перечитывать, чтобы лучше понимать, где мы живем, и кто нами правит.

Что касается внешних факторов, то сильнейшим является, безусловно, Россия. К сожалению, она имеет весьма специфический интерес к Украине, я бы сказал, своего рода обсессию. Идеально было бы, если бы Россия на некоторое время о нас вообще позабыла. Но это утопия. Что же касается всех других, то отношение Америки и Европы к Украине я бы оценил как benіgn neglect, такое себе мягкое пренебрежение. Многие, особенно зрители русского телевидения, считают, что Америка очень сильно влияет на Украину. На самом деле я думаю, что, если бы Америка имела такой интерес к Украине, как Россия, то России здесь бы уже нечего было делать. К сожалению, Украина не является для Америки приоритетом, т.е. она не входит в десятку или даже двадцатку американских приоритетов, и тем более не является приоритетом для парохиального, шредеризированного и берлусконизированного Евросоюза. Который охотно бы отгородился от всей этой восточной Европы железным занавесом, но из-за политической корректности ограничивается пока что лишь занавесом визовым.

Александр Губенко, преподаватель: У меня такой вопрос, в продолжение вопроса о демократии. Нельзя ли хотя бы поговорить о возможности каких-то других механизмов демократии, которые бы выходили за рамки этой парадигмы: раз на 5 лет избирать тех, кто тебя будет обманывать и грабить. Хотя мы знаем другие образцы, где немного больше, все же, скажем так, демократических функций. Хотя бы виртуально, очень интересная лекция, я вам очень признателен, при вашей такой эрудиции, не могли бы вы раскрыть этот вопрос? И второй вопрос уже, совсем маленький – нет ли у нас каких-то интеллектуальных элит, которые бы, смотря критически на эту, почти безнадежную ситуацию, как можно понять, в том числе, и из вашей очень глубокой лекции, искали какие-то рецепты выхода, социального творчества и создания будущего. Для Украины, а не мысля ее как будущее сырье для пятого, шестого или седьмого распределения между геополитическими регионами.

Микола Рябчук: Видите ли, в связи с тем, что, собственно, и третья, и четвертая волна демократизации закончились не так успешно, как сперва ожидалось, появились, в самом деле, очень сильные ревизионистские голоса, которые ставят под сомнение саму парадигму. Кроме упомянутого здесь Карозерса, я сослался бы еще на интересный текст Фарида Закарии 1997 года «Наступление нелиберальной демократии» (Fareed Zakarіa, «The Rіse of Іllіberal Democracy»), переработанный со временем в книжку под подобным названием: «Будущее свободы: нелиберальная демократия дома и за границей» (The Future of Freedom: Іllіberal Democracіes at Home and Abroad). Он фактически развивает давний токвилевский аргумент, что начинать надо не с демократизации, а с построения конституционного либерализма. Т.е. прежде всего, должно быть создано эффективное правовое государство. Так, собственно, строились западные демократии, они начинали с верховенства права, с укрепления институций, и лишь потом состоялась либерализация демократии во Франции и демократизация либерализма в Англии в XІХ столетии. Без традиций либерализма, без правового государства, считает Закария, возникает имитационная модель так называемой нелиберальной демократии. Я согласен с Закарией в том смысле, что, в самом деле, лучше было бы реализовать в Украине токвилевскую версию демократизации, но, честно говоря, я не вижу для этого реальных возможностей. В 1991 году распалась тоталитарная империя, и мы очутились перед необходимостью одновременной четверной трансформации. Можно, конечно, сказать: давайте отложим создание демократии на потом, а тем временем займемся созданием правового государства. В России приблизительно так говорят. Но я пока что не вижу там особых успехов в создании сильного правового, а не просто полицейского государства. Зато я вижу там незаурядные успехи в ограничении гражданских свобод и свертывании даже той кургузой демократии, которая была при Ельцине. Так что лучше не откладывать демократизацию на потом, тем более когда какая-никакая демократия, пусть и вынужденная и дисфункциональная, в стране уже есть. Зачем же ее свертывать? Лучше позаботиться о ее функциональности, т.е. надлежащим образом институциализировать – чего никогда не было сделано ни в России, ни в Украине. Словом, надо делать все одновременно. Хотя я и признаю, что правовое государство – это главное, а демократия – это уже вторичное. И потому, конечно, все реформы следует начинать с правовой реформы, с судопроизводства, – чего не было сделано, к сожалению, ни после обретения независимости, ни после Оранжевой революции.

Рецепт демократизации довольно простой: общество должно научиться контролировать власть, влиять на нее не только во время выборов, а и между ними. Приведу вам для иллюстрации простой пример. Пять лет назад мы осуществили в самом деле эффектную, роскошную, фантастическую Оранжевую революцию. В феврале 2005-го мы увидели новое правительство, сформированное Ющенко, наполовину составленное из его друзей-бизнесменов, хотя сам он на протяжении нескольких лет торжественно обещал нам отделить бизнес от власти. Куда девались люди, которые были на Майдане? Почему никто из них не пошел в Парламент, к Администрации Президента, к Кабинету Министров протестовать: «Ребята, выполняйте свои обещания!» А не пошли, думаю, потому, что решили: мы свое дело сделали, теперь пусть власть делает свое. Даже хуже, много кто решил, что это только чужим бизнесменам нельзя объединять бизнес с властью. А своим, оранжевым, можно и простить. И по тем самым причинам никто не протестовал (массово), когда те же таки оранжевые, перейдя из законодательной власти в исполнительную, отказывались – вопреки закону – сложить свои депутатские полномочия. Мы оказались весьма снисходительными к своим, не понимая, что и свои – без надлежащего контроля – могут сесть на голову не хуже чужих. Мы никогда не приучим украинских политиков к ответственности, если будем прощать им все, что угодно, только потому, что они – «наши».

Дмитрий Ицкович: Одно уточнение, мы, когда говорили, в том числе о гражданской войне, которая не закончена…

Микола Рябчук: Холодной.

Дмитрий Ицкович: Холодной, она может быть холодной, может быть не холодной, но мне кажется, что движок для устройства этой гражданской войны принципиально отличается от российского и, собственно, в этом есть казус выделения новой идентичности. И, мне кажется, что есть страны, которые вполне освоились внутри себя с существованием такого долговременного конфликта, например Америка, ведь даже исторически они там не договорились, кто победил в войне большой…

Микола Рябчук: Гражданской.

Дмитрий Ицкович: Гражданской. Одни празднуют в один день, другие – в другой, и все в порядке. Как бы вы описали вот эту вот гражданскую войну, о которой вы говорили, как-то вы не развили эту мысль, и как она может быть преодолена?

Микола Рябчук: Относительно Америки, то рабство они все-таки отменили. И это главное. Я думаю, что и в Украине определенные вещи должны быть упразднены. На мой взгляд, советское наследство должно быть упразднено, делегитимизировано, независимо от того, кто победит. «Холодная гражданская война» – это, конечно, метафора. А она обозначает вполне реальную борьбу – и не только за доминирование в определенном политическом, экономическом или культурном пространстве, но и вокруг определенных ценностей – политических, экономических, культурно-цивилизационных. Т.е.мы имеем здесь не только конфликт интересов, как в каждой стране, а и конфликт ценностей. В этом контексте я не случайно упоминал, кроме Украины, еще Россию и Беларусь, а также Турцию, так как это все – территории, регионы, где европейские ценности сталкиваются с другими, не европейскими, принципиально антиевропейскими.

Юлия Каденко: Конфликт западников и славянофилов.Микола Рябчук: Да, это можно характеризировать и как конфликт западников и славянофилов. Я не являюсь безоглядным апологетом Запада, поскольку лучше, чем многие здесь присутствующие, знаю его проблемы. Я считаю, что он, как и весь мир, развивается в губительном направлении – патологически потребительском и антиэкологическом в широком понимании этого слова. Но я считаю, что хворь следует лечить изнутри, а не извне, не с позиций антиокцидентализма. Среди антизападников есть немало искренних и честных, тем не менее, наивных людей. Но политический смысл антизападничеству навязывают не они, а мошенники и демагоги – от Москвы, Минска и Киева к Тегерану, Триполи и Каракасу. Ну, хорошо, Россия может себя утешать иллюзией третьего пути – по крайней мере, пока имеет нефть и газ. Но для Украины не существует никакого третьего пути! Или мы приобщаемся к «золотому миллиарду», пробиваемся к мировому ядру, демонстрируем выразительно, что мы заслуживаем быть принятыми в этот клуб, или же так и остаемся периферийной или полупериферийной страной. Т.е. шествуем своим третьим путем – в Третий мир.

Тарас Шульга: Хотел бы задать следующий вопрос. Насколько я понял из вашего выступления, Украина приблизительно делится на два макрорегиона, из которых один, с речепосполитской традицией, условно говоря, Западно-центральная Украина, исторически более предрасположен к демократии, европейским ценностям и тому подобному, регион же второй – Дикое поле, наоборот, более склонен к этой восточнославянской православной умме, и антидемократический по историческим предпосылками. И, возможно, так оно есть на уровне лозунгов, но на уровне реальной политики, тем более локальной политики, я такого не вижу, честно. Потому, что, например тот же Львов, центр наибольшего речепосполитского региона Украины, – это город, где бизнесменов убивают чаще, чем в Донецке, это город, где работал известный судья Зварич и, в конце концов, это территория, на которой работает наша знаменитая некоррумпированная таможня. Т.е., я считаю сомнительным это деление на более и менее демократичные регионы на уровне реальной текущей политики. И маленькое замечание относительно того, что ни одно государство в мире сейчас себя не называет диктатурой – есть, по крайней мере, одно государство, которое называет себя демократией и диктатурой одновременно, это Китайская народная республика, где практически существует диктатура народа.

Микола Рябчук: Благодарю. Мне легче ответить на ваше последнее замечание. Вы, конечно, правы, некоторые страны могут себе разрешить называться диктатурами или авторитаризмами, но для этого они должны быть или большими, как Китай, или же богатыми нефтью, как Саудовская Аравия. Тем не менее, и они, по обыкновению, избегают терминов диктатура или авторитаризм, представляя свои режимы как специфические формы демократии (тот же Китай или Куба) или же какие-то другие уникальные и «суверенные» формы правления. Я хотел лишь подчеркнуть, что демократия приобрела определенную нормативную ценность в сегодняшнем мире, и даже явным диктаторам и автократам приходится с этим считаться – по крайней мере, на уровне риторики.

Относительно регионализации, боюсь, вы немножко упростили мой тезис. По моему мнению, всякая идентичность социально сконструирована. Она не является прирожденной, она постоянно конструируется и реконструируется. Западноукраинская идентичность конструируется, прежде всего, как украинская – в том смысле, что ее носители отождествляют себя с Украиной как целым. Так же, кстати, как и носители восточноукраинской идентичности, хотя там заметен более сильный региональный аспект. Но именно благодаря повсеместному самоотождествлению со всей Украиной это государство и держится вместе, и сепаратистские настроения в нем, за исключением Крыма, довольно незначительные. Но кроме этого неопровержимого общего гражданского самоотождествления с Украиной, есть еще и самоотождествление с определенным культурно-цивилизационным пространством. Для одной части населения это Европа, для второй – Россия и православно-восточнословянская «умма». И тут возникает конфликт, поскольку Европа и Россия олицетворяют разные, подчас противоположные ценности. Конструирование украинской идентичности как идентичности европейской побуждает, соответственно, к принятию европейских ценностей. Они, кстати, далеко не всегда были либерально-демократическими. В 30- е годы, например, в Европе доминировали другие ценности, и именно они довольно широко интернализировались в Западной Украине как составляющая идентичности. Но сегодня Европа является выразительно либерально-демократической, соответственно и конструирование украинской идентичности как идентичности европейской предусматривает принятие и усвоение доминантных там ценностей. И, наоборот, конструирование украинской идентичности как «русско-православной», восточнославянской, или пост/нео-советской, преобладающее на востоке страны, предусматривает также усвоение авторитарных или тоталитарных ценностей и дискурсов, характерных для СССР и, в значительной мере, для сегодняшней России.

Что касается региональной преступности, то судей и таможенников, как вы знаете, назначают из Киева. И откаты они платят тоже, прежде всего, туда. К сожалению, по статистике, уровень практически всех видов преступности, не говоря уже о наркомании и алкоголизме, несравненно выше на востоке, чем на западе. Хотя, конечно, не следует ожидать, что в какой-то части тела, пораженного гангреной, кровь будет существенным образом чище.

Юлия Каденко: Пожалуйста, последние три вопроса. Одно, потом второе, потом ответ.

Алексей Панасюк, Украиноведческий клуб «Спадщина»: Господин Микола, не кажется ли вам, что мы иногда делаем ошибку, когда, говоря о политике, оперируя высокими категориями и общими положениями, иногда забываем о конкретных субъектах в политике, которые, занимая высокие должности, провоцируют, я бы сказал, подбрасывают такие идеи, такого образца. Приведу пример. Идея о том, что украинская национальная идея не сработала, о другом государственном языке, т.е. русском, и об идеологическом противостоянии между Западом и Востоком, исходила от такого субъекта политики, о котором мы уже знаем. Теперь этот субъект политики подбрасывает нам еще одну идею, о будущей гражданской войне между Востоком и Западом, и обязательной победе в этой гражданской войне индустриального Востока. И еще одна, интересная даже, идея о традиционной общности культур России и Украины. Т.е., это что-то такое наподобие консерватизма, монархизма. Благодарю за ответ.

Слушатель: Коротко. Вот здесь вы говорили о третьей силе. Третья сила – это Россия, она никогда не допустит Украины, никогда. Мы во время выборов Президента в этом убедились. Приехал Обама туда, в Россию, поделили сферу влияния, все уже поздравлять и так далее… Ведь Тимошенко же выиграла.
Юлия Каденко: Спасибо, в чем ваш вопрос, пожалуйста?

Слушатель: Вопрос – когда Украина придет к этому? Тогда, когда разрушится Россия, тогда Украина может стать самой сильной. Вот в чем вопрос.

Юлия Каденко: Спасибо.

Борис Шавлов: Еще один вопрос у нас есть.

Александр Катруша: Скажите, пожалуйста, как можно охарактеризовать Китай, в каком он состоянии, транзишн или не транзишн, откуда, куда после Тяньинменя и так далее. И второй вопрос – имитационная демократия, насколько она стойкая, учитывая то, что есть конфликт между формой и содержанием, очевидно, выборы, которые не являются выборами, суды, которые не являются судами, как этот конфликт может реализоваться? Благодарю.

Лина Галанзовская: Благодарю вас за лекцию, очень интересно. Мой короткий вопрос: после всех этих обсуждений, какие вы видите, господин Микола, перспективы для развития общества в тренде демократизации, при том имеющемся, я бы сказала, уничтожении или сокращении, ограничении языкового, информационного и политического потенциала для развития украинского человека; в вашем выступлении было 20% – это мои гены, то, что мне дали родители, а 80 – я могу развивать этот потенциал демократический. Как вы видите, при том, что сейчас делается с языком и со всем. И этот еще парад Москвы, памятники и все это давление страшное на украинского человека. Я не говорю – на государство, а на человека. Благодарю.

Микола Рябчук: Ну, это такие вопросы, в ответ на которые надо было бы новую лекцию начинать. Хорошо, начну с самого тяжелого – с России. Я не хотел бы слишком демонизировать эту страну, она мучится, как и мы, имеет подобные деления, подобные проблемы с идентичностью, с олигархами, с историческим наследством и т. п. Но относительно Украины она играет, безусловно, деструктивную роль – роль такого себе спойлера (spoіler), того, кто постоянно вмешивается в чужую игру, сам не играя как следует и не разрешая другим. К сожалению, основания для этого в определенной мере дает самая Украина. Все наши внутренние деления, внутренняя хаотичность, несформированность, неочерченность провоцируют такое вмешательство. Вы же сами знаете, что есть страны гораздо меньше наша, где та же Россия ничего не может сделать, хотя тоже старается там играть роль спойлера – как, скажем, в Эстонии или в Латвии. И возможности определенные там есть – а вот не получается. Наверное, потому что эти нации, эти общества находятся уже на каком-то другом, недостижимом для спойлинга уровне. Я не думаю, что Россия в ближайшее время изменится, забудет о нас, махнет рукой. А потому надо как-то изменяться самим.

Относительно Китая, то это, безусловно, авторитарный режим, довольно закрытый, по сути тоталитарный в политическом плане, но довольно открытый в плане экономическом. Что-то наподобие Советского Союза 20-х годов, времен НЭПа. Я не знаток этого региона, поэтому еще раз сошлюсь на доклад Андрея Ланькова, где он довольно убедительно объясняет, в чем заключается уникальность восточноазиатской цивилизации и почему этот опыт невозможно применить в России. Он говорит, в частности, об уникальной роли государства, уникальной роли конфуцианской традиции и коллективистской организации работы, и многое другое. Я процитирую вам Френсиса Фукуяму (Francіs Fukuyama), который подобным образом объясняет, почему практически все примеры успешного экономического развития в условиях политического авторитаризма происходят из Восточной Азии: «Немало стран этого региона еще задолго до начала модернизации имели продолжительную традицию сильных государств с профессиональной бюрократией. Конфуцианство является учением в частности и о государстве, оно устанавливает четкие правила управления и принятия на службу, закладывая тем культурное основание стран региона, что стремительно ныне развивается. Подобных традиций почета к квалифицированным технократам просто не существует в Латинской Америке, Африке или на Ближнем Востоке, итак, не удивительно, что среди авторитарных режимов в этих частях мира сравнительно немного местных Ли Кван Ю или корейских министерств планирования» (Journal of Democracy, 18:3, 2007, p.10-11). Т.е., как я понимаю, Восточная Азия – это уникальный случай, а китайский эксперимент неизвестно еще, чем закончится. Пока что Китай, в самом деле, развивается динамично, но так же развивался и Советский Союз в первые десятилетия своего существования, отчасти за счет мобилизации, отчасти за счет низкого стартового уровня, но более всего – за счет беспощадной эксплуатации своих подданных. Помните, однако, что по валовому продукту на душу населения Китай пока что отстает даже от Украины. Т.е. он выглядит мощной державой, так как имеет огромное население, но по уровню жизни это все еще весьма бедная страна.

И последнее – об устойчивости, стабильности имитационных демократий. Я уже говорил, что такие режимы не могут быть устойчивы по определению, так как, стремясь к международной легитимизации, допускают определенную политическую конкуренцию и рано или поздно на этом ловятся. Собственно, только такие авторитарные режимы и изменяются мирным способом, так как все другие – консолидированные, диктаторские – падают вследствие дворцовых переворотов, военных путчей или же насильственных революций. Конкурентные авторитарные режимы падают иногда вследствие демократических выборов, но для этого нужна высокая мобилизация общества и значительное преимущество демократических сил – не в 5-10 процентов, а по крайней мере в 20-30. Но, как мы уже знаем, настоящие проблемы начинаются после этого. Так как консолидация демократии – это, оказывается, еще более сложное дело, чем свержение конкурентного авторитаризма.

Лина Галанзовская: Был еще вопрос о перспективах демократического развития, о внешнем давлении.

Микола Рябчук: Коллеги, это давление есть, было и будет, так что просто надо учиться в этих условиях выживать. Я вам просто напомню, что колоссальные проблемы с соседями имели и маленькие чехи, и маленькие эстонцы, и маленькие финны, и маленькие словаки, и маленькие словенцы, а, тем не менее, как-то вышел толк, и я думаю, что и маленькие украинцы каким-то образом вывернутся. Но, как я уже говорил, т.е. как говорил Патнэм итальянским коллегам, – для этого надо больше усилий и больше времени.
Добавил: Alter Idea Дата: 2014-01-08 Раздел: Блог-пост